Нельзя сказать, что трагедия А.С.
Пушкина «Борис Годунов»
обделена вниманием исследователей, но
неисчерпаемость заключенных в ней смыслов
снова и снова заставляет обратиться к
ней.
Говоря о философии власти в
пушкинской трагедии, нельзя не вспомнить прекрасные
слова митрополита Анастасия: «”Борис
Годунов” с его Пименом – это
не что иное, как яркое отображение древней
святой Руси; от нее, от ее древних
летописцев, от их мудрой простоты, от их усердия,
можно сказать, набожности к власти царя, данной от
Бога, Пушкин сам почерпнул эту инстинктивную
любовь к русской монархии и русским
государям»[1].
Несомненно, власть в трагедии «Борис
Годунов» имеет харизматическое измерение
и осознается как связь с Божественным
Промыслом, с Божественной волей, с
Божественным благословением или
Божественным гневом. И не случайно Борис,
«приемля власть», обращается к покойному
царю Феодору Иоанновичу:
И ниспошли тому, кого любил ты…
Священное на власть благословенье.
Итак, власть осмысляется как дело великое,
страшное и священное, как жребий, который может быть
слишком тяжким: «Ох, тяжела ты, шапка
Мономаха». (Парадоксальным образом тяжелая
шапка Мономаха ассоциируется – рифмуется – с
«железным колпаком» юродивого.) Этот
священный жребий может быть роковым для его
недостойного носителя. С другой стороны,
Божественный Промысл может не только щадить и
сохранять, но и возвеличивать явно
незаконного претендента, бессовестного
Самозванца, если этот человек исполняет его
волю. Вот что говорит о Самозванце
Гаврила Пушкин:
Хранит его, конечно, Провиденье;
И мы, друзья, не станем унывать.
В финале трагедии посланный
самозванцем Пушкин обращается к
москвичам:
Не гневайте ж царя и бойтесь Бога.
Выстраиваются сложные диалогические и
диалектические отношения между царем, народом и Богом. Как
неправда царя, так и грех народа способны
вызвать Божественный гнев и
бедствия:
О страшное невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли, –
уверен отшельник Пимен. К его словам мы
еще вернемся.
Власть, царство, судьбы царей для народа не
являются чем-то внешним, но становятся
важным элементом духовной жизни, принимаются
внутрь народной души, внутрь молитвы:
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро –
А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют.
У современного человека может возникнуть
вопрос: почему следует смиренно умолять Спасителя за
темные деянья прежних царей, к которым потомки как будто
не имеют отношения и в которых они
невиновны? С православной точки
зрения, этот вопрос лишний: судьбы царя и народа
неразрывно связаны, за беззакония
правителей отвечает народ, и, наоборот,
властители несут ответ за беззакония народа. И
если их подвиги и добро становятся залогом
благополучия державы, то их грехи могут
привести к бедствиям для страны. И
следовательно, молясь за «великих
царей», потомки молятся о самих себе, в том
числе и за свои грехи и «темные деянья».
Это всеобщая связь царя и народа, прошлого,
настоящего и будущего.
Эта всеобщая связь обусловлена в
трагедии ощущением священной, богоданной истории,
как позднее скажет Пушкин в ответе
П.Я. Чаадаеву: «История, которую нам Бог
дал». Ибо чувство
ответственности государя и народа перед Богом
и взаимоответственности народа и царя
невозможно без ощущения сакральности жизни, ее
освящения, всеобщего предстояния Создателю.
Примечательно перечисление того, что
заповедует описывать Пимен
Отрепьеву:
Описывай, не мудрствуя
лукаво,
Все то, чему свидетель в жизни
будешь:
Войну и мир, управу государей,
Угодников святые чудеса,
Пророчества и знаменья небесны.
Священный характер царства во многом
определяется благочестием царей, их связью с
монашеством и способностью ради Небесного
Царства покинуть земное:
Подумай, сын, ты о царях великих.
Кто выше их? Единый Бог. Кто смеет
Противу их? Никто. А что же? Часто
Златый венец тяжел им становился:
Они его меняли на клобук.
Ниже мы постараемся показать, что отношение к
иночеству, к монашескому подвигу
является одним из определяющих критериев для
характеристики царей в трагедии.
В «Борисе Годунове» можно
выделить несколько типов властителей,
каждый из которых имеет свое отношение к
Промыслу, свое участие в его судьбах. Их
пять: «разумный самодержец» (Иоанн III),
«кающийся грешник, кающийся мучитель» (Иоанн
Грозный), «царь-молитвенник»
(Феодор), «легитимный макиавеллист» (Борис
Годунов) и «нелегитимный
макиавеллист, революционер»
(Самозванец).
Тип «разумного самодержца» – это те цари,
о которых Пимен говорит:
Своих царей великих поминают,
За их труды, за славу, за добро.
Иоанн III – один из них. Борис Годунов
дает ему краткую, но исчерпывающую характеристику:
Лишь строгостью мы можем неусыпной
Сдержать народ. Так думал Иоанн,
Смиритель бурь, разумный самодержец.
В этом определении емко оценивается блестящее
правление Иоанна III (1462–1505), в
которое были присоединены к Москве Новгород,
Тверь, Северские земли, свергнуто
ордынское иго. Особенно подчеркивается
разумность, то есть государственная трезвость,
разумная осторожность, умеренность его политики. Иоанн III
становится символом разумной строгости и
жесткости, а также и государственной стабильности
– того могущества, на котором почиет небесное
благословение.
Гораздо более противоречивым
является образ Иоанна Грозного. С одной
стороны, он также вписан в эту череду
великих царей. Но именно к нему относятся
слова: «А за грехи, за темные деянья /
Спасителя смиренно умоляют». В трагедии
вспоминаются и славные дела Иоаннова
царствия: взятие Казани, успешные войны
с Литвой. Отрепьев говорит
Пимену:
Как весело провел свою ты
младость!
Ты воевал под башнями Казани,
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
Ты видел двор и роскошь Иоанна!
Но при этом Грозный назван
«свирепым внуком разумного
самодержца». И в трагедии присутствует
страшная память об опричном терроре, кровавый
пар которого не рассеялся и через 20 лет после смерти
Грозного. Боярин Пушкин сравнивает
правление Бориса с временами свирепого
царя:
…Он правит нами,
Как царь Иван (не к ночи будь помянут).
Что пользы в том, что явных казней нет,
Что на колу кровавом всенародно
Мы не поем канонов Иисусу,
Что нас не жгут на площади, а царь
Своим жезлом не подгребает углей?
Пушкиным здесь использованы сообщение А.
Курбского из «Истории Ивана
Грозного» о смерти князя Дмитрия
Шевырева, посаженного на кол и певшего
канон Иисусу[2],
и рассказ о пытке Михаила
Воротынского, когда царь лично
участвовал в дознании и подгребал
угли под пытаемого[3].
Кстати сказать, Михаил
Воротынский был знаменит тем, что в 1552
году первым ворвался в Казань и
водрузил крест на башне, а в 1572 году спас
Москву от татарского нашествия,
разгромив Девлет-Гирея при Молодях.
Всего через десять месяцев после этого он
был взят по ложному обвинению в
чародействе, пытан и умер на пути в ссылку.
В трагедии «Борис Годунов»
имя Воротынского становится символом
чести, честности и прямоты, родового
благородства, мужества и
доверчивости. Именно такими чертами и
наделен собеседник Шуйского Воротынский, которого
в 1598 году уже не было в Москве.
В монологе Афанасия Пушкина Грозный
предстает прямо-таки неким царем – гонителем
христиан, даже богоборцем. Картина: мученик на колу
славит Христа, а царь смотрит на это –
вполне подходит для житий какого-нибудь
святого времен Диоклетиана. Более того,
в образ Грозного вносится нечто
инфернальное, бесовское – «не к ночи будь
помянут». Это как бы царь-демон, ночной упырь (нечто
вроде образа Юстиниана в «Тайной
истории» Прокопия[4]).
Как показывает А.С.
Пушкин, эпоха Грозного оставила
глубокий след в умах и душах деятелей
Борисова времени, да и сам Борис –
«продукт» опричнины: «Вчерашний
раб, татарин, зять Малюты, зять палача и сам в
душе палач». Ряд эпитетов «татарин,
зять Малюты, палач» имеет ассоциативный
подтекст: в каком-то смысле времена
Грозного воспринимаются как новое
татарское иго. И не случайно их соседство в
вопросах Отрепьева:
Я угадать хотел, о чем он пишет?
О темном ли владычестве татар?
О казнях ли свирепых Иоанна?[5]
Но Пушкин сделал еще более глубокое наблюдение:
Смутное время – следствие эпохи
Грозного и возмездие за него[6].
Вот слова
Самозванца:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.
Отметим в этой сентенции библейскую параллель
– «вокруг меня народы
возмутила». Это реминисценция из псалма 2:
«Зачем мятутся народы» – «Вскую
шаташася языци» (Пс. 2: 1). Псалом 2
имеет эсхатологическое значение: он говорит о
восстании народов против помазанника
Божия. Известно, кто возмущает народы –
дух тьмы; и если мы вспомним
предположение Афанасия Пушкина, что в
Литве появился «некий дух во
образе царевича», то, казалось, образ
Грозного окончательно инфернализируется, если он
усыновляет демонский призрак, которому приносятся
человеческие жертвы («И в
жертву мне Бориса обрекла»). Но подобное
заключение было бы неверным. Вспомним монолог
Пимена:
Царь Иоанн искал успокоенья
В подобии монашеских трудов.
Его дворец, любимцев гордых
полный,
Монастыря вид новый принимал…
…здесь (то есть в Чудовом монастыре.
– д. В.В.) видел я
царя,
Усталого от гневных дум и казней…
Он говорил игумену и братье:
«Отцы мои, желанный день придет…
Прииду к вам, преступник окаянный,
И схиму здесь честную восприму,
К стопам твоим, святый отец,
припадши».
Так говорил державный государь,
И сладко речь из уст его лилася,
И плакал он. А мы в слезах молились,
Да ниспошлет Господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной[7].
Это кажущийся парадокс: монахи молятся о мучителе и его
страдающей душе. Но, по православному учению,
грешник страдает не меньше, чем обижаемый им, и если не
в этой жизни, то в будущей. Иоанн
Грозный страдал и мучился своими грехами и
преступлениями и стремился к покаянию и очищению.
Его стремление к монашеству показывает
в нем жажду обновления, совлечения
прежнего ветхого, гневного и злобного
человека. Трагедия Грозного – трагедия
недостойного носителя священной власти (что-то
вроде недостойного священника), который грешит
не из любви ко греху и не ради наслаждения и пользы,
но потому, что из-за страстности, страдательности
своей души не может не грешить, и потому он грешит и
кается, встает и снова падает. И его некое
оправдание – в том, что он не
восхищает власть, а принимает ее по
послушанию, он – как бы игумен земли
святорусской: «А грозный царь явился
игуменом смиренным». Грозный
представляется кающимся грешником, который, тем не
менее, не теряет харизмы власти и помнит о
Царствии Небесном (что показывает его
стремление к монашеству) и верен его идеалу,
хотя и погрешает практически.
Царь Феодор – тип святого, или, лучше сказать,
блаженного, на престоле:
А сын его Феодор? на престоле
Он воздыхал о мирном житие
Молчальника. Он царские чертоги
Преобразил в молитвенную
келью…
Бог возлюбил смирение царя,
И Русь при нем во славе безмятежной
утешилась.
Это парадоксально, но лучшим царем, лучшим начальником,
руководителем народной жизни оказывается тот
царь, который ни во что не мешается, только молится
и предстательствует перед Богом за народ.
Напротив, человеческие, слишком
человеческие, я бы сказал – гуманистические,
усилия Бориса Годунова, не имеющие благодатной
поддержки, неминуемо терпят крах и ведут к
провалу и его, и народ.
А.С. Пушкин в уста Пимена
вкладывает характеристику
царствования Феодора, резко расходящуюся с
оценкой, данной Н.М. Карамзиным, для которого «жизнь
Федора была подобна дремоте, ибо так можно назвать
смиренную праздность сего жалкого
венценосца»[8].
Главная черта
характера Феодора – смирение, и оно
оказывается «страшной силой» (по
словам Ф.М. Достоевского). Внешне
невидная, неброская жизнь Феодора
завершается великой славой,
дивным и страшным видением:
К его одру, царю едину зримый,
Явился муж необычайно светел,
И начал с ним беседовать Феодор
И называть великим патриархом.
И все вокруг объяты были страхом,
Уразумев небесное виденье…
Когда же он преставился, палаты
Исполнились святым благоуханьем,
И лик его как солнце просиял.
Рассказа об этом видении нет у Карамзина:
очевидно Пушкин, для которого карамзинская
«История государства Российского» была
главным источником при работе над трагедией,
почерпнул его из «Жития царя Феодора
Иоанновича»[9],
написанного патриархом
Иовом – рукопись его могла храниться
в Святогорском монастыре.
Пушкин в основном сохранил канву
повествования святителя
Иова, однако для нас важны те детали, на
которые поэт обратил особое внимание. Упоминание о
«необычайно светлом муже» и
сравнение лица Феодора с сияющим солнцем особенно
знаменательны после слов о «бурной душе»
его отца Иоанна Грозного, а также о
«кромешниках»: на смену мраку и буре приходит
«тихий свет» любви, милость и
прощение.
Достаточно важна деталь, отсутствующая в
повествовании патриарха Иова,
– благоухание в царских палатах:
Когда же он преставился, палаты
Исполнились святым благоуханьем.
Эта традиционная для агиографических
повествований деталь понадобилась
Пушкину для того, чтобы обозначить торжество
святости над смертью: покои, где должен быть запах
тления и смерти, исполнились райского благоухания,
свидетельствующего о жизни и
воскресении. Благоухание говорит о нетлении:
мы увидим далее, что тема нетления и святости
мощей будет развита Пушкиным в рассказе
о царевиче Димитрии.
Итак, житие Феодора, вкратце представленное
в трагедии, показано как осуществление идеала
праведности на престоле, столь дорогого и для Руси,
и для Византии; это –
омолитвливание, охристовление всей
жизни, в том числе и власти[10].
Какой же тип правителя представляет Борис
Годунов? Данная нам ему характеристика
«легитимный макиавеллист»,
безусловно, не исчерпывает всех граней
его образа. Борис Годунов трагедии
многосторонен. Первая грань его характера
– стремление подчеркнуть законность
правопреемства от прежних государей,
стремление продолжать государственную традицию:
Наследую могущим Иоаннам –
Наследую и ангелу-царю![11][12]
О праведник! о мой отец державный!
Воззри с небес на слезы верных слуг
И ниспошли тому, кого любил ты…
Священное на власть благословенье:
Да правлю я во славе свой
народ,
Да буду благ и праведен, как ты!
Эти проникновенные строки навеяны
словами Н.М. Карамзина, относящимися, однако, к
периоду междуцарствия: «Борис клялся, что
никогда не дерзнет взять скипетра, освященного
рукой усопшего царя-ангела, его отца и
благотворителя»[13]. Но если у Карамзина этими
словами Борис отказывается от власти,
то у Пушкина – принимает. Для поэта было
важно подчеркнуть стремление Бориса внушить
мысль о законности и благости его царствия, а
также стяжать небесное благословение,
почивавшее на молитвенном и
благостном Феодоре.
Значимым является также призыв
Годунова:
Теперь пойдем, поклонимся гробам
Почиющих властителей России.
Поклонение гробницам царей входило в
церемониал царского венчания, но значимо само
введение темы почитания
«гробов». Отсюда протягивается
нить к позднейшему стихотворению «Два
чувства дивно близки нам» (1830):
Два чувства дивно близки нам
–
В них сердце обретает пищу –
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основаны от века
По воле Бога Самого
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Тема почитания гробниц, кладбищ в пушкинском
творчестве достаточно
исследована[14], тем не менее, следует
подчеркнуть, что поклонение гробам в драме носит
не только церемониальный характер и не только служит
легитимизации власти Бориса, но и вносит
светлую черту в его характер –
благоговейное отношение к усопшим[15].
О Годунове восторженно
отзывается Басманов: «Высокий дух
державный». И действительно, в
речах Бориса заметны не только опытность, но и глубокий
государственный ум, в котором органично
сочетаются традиционализм, широта взгляда и
способность к введению новшеств.
Вот его предсмертные наставления сыну:
Не изменяй теченья дел. Привычка –
Душа держав…
Со строгостью храни устав церковный.
С другой стороны, в разговоре с
Басмановым он высказывает желание
уничтожить местничество:
Пускай их спесь о местничестве тужит;
Пора презреть мне ропот знатной черни
И гибельный обычай уничтожить.
Сыну он заповедует быть открытым к
иностранцам[16]:
Будь милостив, доступен к иноземцам,
Доверчиво их службу принимай.
Борис прекрасно понимает пользу учения и
просвещения:
Как хорошо! вот сладкий плод ученья!
Как с облаков ты сможешь обозреть
Все царство вдруг: границы, грады,
реки!
Учись, мой сын: наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни…
Учись, мой сын, и легче и яснее
Державный труд ты будешь постигать[17].
Эта сентенция – не только верное историческое
наблюдение; для Пушкина она имеет программный
характер: от этих слов протягивается нить к
более поздним «Стансам» (1826), где о
Петре I говорится:
Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье.
Борис исполнен глубокого царственного
достоинства:
Будь молчалив; не должен царский голос
На воздухе теряться по-пустому…
Как звон святой, он должен лишь
вещать
Велику скорбь или великий праздник.
Какой разительный контраст с суетливой
болтовней Самозванца, с его манерой
раздавать несбыточные обещания и льстить всем!
Чувство государственного
достоинства ощущается и в политике,
проводимой Борисом. Он отказывается от
помощи шведского короля в подавлении
мятежа и отражении польского вторжения:
Но не нужна нам чуждая подмога;
Cвоих людей у нас довольно ратных,
Чтоб отразить изменника и ляха.
Я отказал.
Хотя на поверку иноземные войска
оказываются единственно надежными, Борис не
принимает шведскую помощь, зная, как дорого придется
за нее заплатить. Опять-таки, какой контраст с
Самозванцем, указывающим «врагу
в Москву заветную дорогу».
Итак, Борис предстает человеком, исполненным
великого государственного ума и огромных
способностей – но способностей безблагодатных!
Примечателен отзыв Воротынского:
А он умел и страхом, и любовью,
И славою народ очаровать.
Здесь ключевым является слово
«очаровать». Для нас оно уже мало что
значит, но Пушкин и современники прекрасно
помнили его первоначальное значение –
«чаровать, околдовывать».
Весьма показателен контраст между сценами
«Келья в Чудовом монастыре» и
«Царские палаты», разделенными лишь сценой
«Палаты патриарха». Пимен с
восторгом говорит о благочестии и любви
к монашеству прежних царей, а о Борисе
говорится, что
…его любимая беседа:
Кудесники, гадатели, колдуньи –
Все ворожит, что красная невеста.
Обращение Годунова к ворожеям и
колдунам – факт исторический, который Пушкин,
безусловно, знал, благодаря Карамзину[18]. Однако для нас
важно, что Пушкин выбрал именно эту
черту в его характере, очевидно для того,
чтобы показать безблагодатность Бориса, его связь
с инфернальными силами. Парадоксальным образом
христианский государь облекается в одежды Фауста.
Это не случайно, потому что у них общая философская и
психологическая установка – стремление к
счастью. Обратим внимание на монолог
Бориса:
Шестой уж год я царствую спокойно.
Но счастья нет моей душе. Не так ли
Мы смолоду влюбляемся и алчем
Утех любви, но только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся?
Эти слова живо напоминают раннее юношеское
стихотворенье Пушкина «К***»
(«Не спрашивай, зачем унылой
думой…»; 1817):
Кто счастье знал, тот не узнает счастья,
На краткий миг блаженство нам дано:
От юности, от нег и сладострастья
Останется уныние одно.
Подобную установку можно
охарактеризовать как гедонистическую и языческую.
Трагедия Бориса в том, что для него предмет
сладострастного вожделения – власть,
которая для христианина является священным
долгом, но никак не предметом вожделения. И то, что
власть – это, прежде всего, долг,
прекрасно понимает сам Годунов. Вот как
он обращается к боярам:
Вы видели, что я приемлю власть
Великую со страхом и смиреньем.
Сколь тяжела обязанность моя!
Происходит словно бы раздвоение
личности: Борис разный на людях и наедине с самим собой,
он – блюститель церковного устава и
вопрошатель колдунов; царь, понимающий
власть как великую священную обязанность
и властолюбец, вожделеющий ее ради наслаждения
и счастья. Из его монолога становится ясно, что даже
добро он делает своекорыстно:
Я думал свой народ
В довольствии, во славе
успокоить,
Щедротами любовь его снискать –
Но отложил пустое попеченье:
Живая власть для черни
ненавистна,
Они любить умеют только мертвых.
Становится ясно, что Борис делал добро не ради Бога,
не ради Христовых заповедей и даже не ради
людей, не для самого народа, а чтобы возбудить
народную любовь к себе. Пушкин
показывает эгоистический, самостный характер
«благотворительности» Бориса:
Я отворил им житницы, я злато
Рассыпал им, я им сыскал работы…
Это тройное «я» лучше, чем что-либо,
характеризует эгоизм и прагматизм Бориса.
Весьма характерны также слова: «Вот
черни суд: ищи ж ее любви!». Сам пессимизм,
выраженный в этих словах Бориса, а также
его конечный выбор между страхом и любовью
в пользу страха, напоминают суждения Николо
Макиавелли: «Если уж выбирать между
страхом и любовью, то надежнее выбирать страх.
Ибо о людях можно сказать, что они неблагодарны и
непостоянны, их отпугивает опасность и влечет
нажива: пока ты делаешь им добро, они твои
всей душой, но когда у тебя явится в них
нужда, то они тотчас от тебя
отвернутся»[19].
Важно и другое: Борис на самом деле не любит народа,
а ищет его любви: он выступает как
популист, как макиавеллист, как прагматик, как
политический технолог, подобный технологам XX века.
И это отлично чувствует народ. Уже в
самой сцене избрания на царство чувства,
которые испытывает народ (по крайней мере, его
часть) – это холодность и отстраненность, показанные
Пушкиным не без некоторой доли иронии в сцене
«Девичье поле»: «Один
(тихо): О чем так плачут? / Другой: А как нам
знать? То ведают бояре. / Не нам чета».
Иными словами, так называемое
«избрание» для народа – чужое дело,
боярские игры. Еще больше иронии
чувствуется в словах:
«Один: Все плачут. / Заплачем,
брат, и мы.
Другой: Я силюсь, брат, / да не могу.
Первый: Я также. Нет ли
луку?»[20]
Народ отчетливо осознает безблагодатность
власти Бориса: «Вот ужо им будет,
безбожникам». И бедствия, обрушивающиеся
на Русь, воспринимаются как наказание за избрание
безблагодатного, преступного царя:
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
В этом – высший суд носителя народной
праведности отшельника Пимена. Помимо
прямого смысла – избрание убийцы невинного
ребенка, здесь есть и другой план – смена
государственной и нравственной
парадигмы. Во-первых, царь уже не даруется от
Бога, не восходит «по природе», а
избирается, нарекается народом, он –
«само-деланный» царь. Во-вторых,
Борис становится «цареубийцей» еще и
потому, что, восходя через убийство на
престол, он попирает законность, самые основы
царской власти, убивает
«царственность», если так можно сказать, и
в каком-то смысле является
революционером. Характерна параллель к этим
словам Пимена в стихотворении
«Андрей Шенье» (1825):
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор![21]
Вершина народной оценки Бориса – слова
юродивого: «Нельзя молиться за царя Ирода,
Богородица не велит». Ирод не только
детоубийца, он еще и гонитель Христа.
Это отношение к себе чувствует Борис и
отвечает на него злобой.
Возможно, желание Годунова в
начале своего единоличного правления
продолжать традиции Феодорова
царствования искренне, но, тем не менее,
в нем живы и иные воспоминания; не
случайно Шуйский говорит о нем: «Зять Малюты,
зять палача и сам в душе палач».
Боярин Афанасий Пушкин так определяет
правление Годунова: «Он
правит нами / Как царь Иван (не к ночи будь
помянут)», хотя и оговаривается, что
«явных казней нет». Эта характеристика
имеет несколько мотиваций. Первая
– недовольство родовитого боярина,
чьи сословные интересы ущемляет
верховная власть: «Вот,
Юрьев день задумал уничтожить». Второй
слой – отвращение порядочного человека к
наушничеству и доносительству:
Мы дома, как Литвой,
Осаждены неверными рабами;
Все языки, готовые продать,
Правительством подкупленные воры.
И, возможно, на самом глубинном уровне –
отвращение к детоубийце.
Сам Борис Годунов обращается к наследию
Грозного. Не случайно он грозит Шуйскому:
Клянусь, тебя постигнет злая казнь –
Такая казнь, что царь Иван Васильич
От ужаса во гробе содрогнется.
После вторжения Самозванца от угроз царь
переходит к делу:
Кому язык отрежут, а кому
И голову – такая, право, притча!
Что день, то казнь. Тюрьмы битком набиты.
На площади, где человека три
Сойдутся – глядь – лазутчик уж и
вьется,
А государь досужною порой
Доносчиков допрашивает сам.
Эта картина напоминает худшие времена Грозного
– те, которые вспоминал боярин Афанасий
Пушкин.
В конце концов Борис Годунов прямо
ссылается на пример Иоанна Грозного:
Лишь строгостью мы можем неусыпной
Сдержать народ. Так думал Иоанн…
Так думал и его свирепый внук.
Нет, милости не чувствует народ:
Твори добро – не скажет он спасибо.
Грабь и казни – тебе не будет хуже.
Таким образом, царь, начавший с обета «щадить
жизнь и кровь и самих
преступников»[22], стремившийся быть
«благим и праведным, как Феодор
Иоаннович», кончает террором в духе
Иоанна Грозного. Но если на стороне Иоанна было
народное доверие и желание народа терпеть
все от законного «природного царя», то
Борис был лишен всего этого: «мнение
народное» было не за него.
Тем не менее, перечисленные черты не исчерпывают
характера Годунова, иначе не состоялся бы
драматический конфликт: вся суть трагедии состояла
бы лишь в заслуженной погибели закоренелого злодея.
Но суть проблемы состоит в том, что Борис
вовсе не представляет собой злодея типа
Яго, Макбета или Ричарда III – людей, сознательно
возненавидевших добро и готовых
идти до последних пределов зла. Борис
Годунов в трагедии является не
только как умный человек и великий
правитель, но и любящий отец: он всей душой
сострадает дочери, потерявшей жениха, а сын
«ему дороже душевного спасенья». В
общении с детьми пробуждаются лучшие его стороны: в
завещании сыну он заповедает ему творить
милосердие, соблюдать достоинство, «хранить
святую чистоту», «со строгостью блюсти
устав церковный». Борис всеми
силами стремиться скрыть от сына свое преступление,
и не только потому, что боится потерять его
уважение, но и для того, чтобы сохранить его от
греха. Характерно одно место из его предсмертного
разговора с сыном:
Но я достиг верховной власти…
чем?
Не спрашивай. Довольно: ты
невинен,
Ты царствовать теперь по праву
станешь.
Я, я за все один отвечу Богу.
В сопереживании беде дочери у Бориса
просыпается совесть и чувство
вины:
Я, может быть, прогневал небеса,
Я счастие твое не мог устроить,
Безвинная, зачем же ты страдаешь?
Путем многих страданий Борис Годунов
понимает значение совести как голоса Божия, ее смысл
в жизни человека как основы его
самостоянья и покоя:
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… Едина разве
совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою.
Эти слова напоминают изречение Иоанна Златоуста из
«Толкования на 2-е послание к коринфянам»:
«Ибо похвала наша –
свидетельство совести нашей, то есть
совесть, не могущая нас осудить; и даже если мы
претерпеваем тысячи бедствий, то достаточно
для утешения нашего, а скорее – не только для
утешения, но и для увенчания, чистой совести,
свидетельствующей нам, что мы
претерпеваем сие не из-за чего-то дурного, но
угодного Богу»[23].
Однако посреди бедствий, посещающих Бориса,
ему не дано утешения в своей совести.
Трагедия Годунова как раз и состоит в
мучениях нечистой, больной совести:
Но если в ней единое пятно
Единое, случайно завелося,
Тогда – беда! как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек,
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в
глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
В этом фрагменте заметно влияние
церковной письменности и церковной
фразеологии. Выражение «душа сгорит» имеет
параллель как в словах апостола
Павла о «сожженных совестью»
(1 Тим. 4: 2), так и в изречении Иоанна Златоуста:
«Мы греха не боимся, который воистину ужасен и
огнем поедает совесть»[24].
Выражение «яд в сердце» также
типично для церковной литературы; оно
встречается, в частности, в
«Пастыре» Ерма (см.: Видения.
3.9.7) и в других местах.
Наконец, знаменитые слова «и мальчики
кровавые в глазах». На первый
взгляд, с ними все просто: существует
диалектное псковское выражение «до
кровавых мальчиков», которым
обозначается высшая степень напряжения,
связанная с приливом крови. Однако
вдумаемся, что оно означает в устах Бориса, по
повелению которого был зарезан царевич.
Коррелирующим выражением к нему служат следующие
слова:
Так вот зачем тринадцать лет мне сряду
Все снилося убитое дитя!
Обратим внимание на слова «как
молотком стучит в ушах упрек» – некий
голос вопрошает, «допрашивает преступного
царя». Таким образом, в монологе Бориса речь
идет отнюдь не о приливе крови к голове,
а о конкретном видении убитого царевича,
неотступно преследующем его: «И рад бежать, да
некуда»[25]. И тогда возникает
вопрос об источнике подобного образа –
навязчивого видения убитого отрока,
неотступно преследующего убийцу. В связи с
этим стоит привлечь еще один агиографический
источник – «Синайский патерик», который
иначе именуется еще «Луг
духовный», завершенный святым
Иоанном Мосхом к 622 году. В X веке этот
текст был переведен на
церковнославянский язык и с XI века
бытовал на Руси[26]. Весьма вероятно,
что Пушкин знал этот памятник. В нем
содержатся очень интересные и нетрадиционные рассказы.
Один из них, 166-й рассказ, говорит о
разбойнике, который пришел к авве Зосиме со
словами: «Сотвори любовь,
поелику я виновник многих убийств;
сотвори меня монахом, да прочее умолкну от
грехов моих». И старец,
наставив, облек его в схиму, затем
отослал к знаменитому авве Дорофею, где
бывший разбойник восемь лет провел
в непрестанной молитве и послушании. Через
восемь лет он снова пришел к
авве Зосиме и попросил: «Сотвори
любовь, дай мне мои мирские одежды и возьми
монашеские». Опечалился старец и спросил:
«Почему, чадо?» И тогда монах сказал:
«Вот уже девять лет как, ты знаешь,
отче, я пребываю в киновии, постился,
и воздерживался, и со всяким
молчанием и страхом Божиим жил в послушании, и
знаю, что благостью Своею отпустил Бог мне многие
злобы мои; только вижу каждый час отрока (или
дитя –
παιυδιον),
говорящего мне: ”За что ты меня
убил?” Его я вижу во сне, и
в церкви, и в трапезной,
говорящего мне это. И ни единого часа не дает мне
покоя. Посему же, отец, желаю уйти, чтобы умереть
за отрока. В безумии я его убил».
Взяв одежды и надев, вышел он
из лавры и отошел в Диосполь и на следующий
день был схвачен и обезглавлен[27].
Безусловно, параллель не полна: Борис отнюдь не
приходит к монашеству; напротив, даже на
смертном одре он чуть ли не отмахивается от него,
боится его, он всячески оттягивает момент
пострига – для него монашество связано
со смертью:
А! схима… так! святое постриженье…
Ударил час, в монахи царь идет –
И темный гроб моею будет кельей…
Повремени, владыко патриарх,
Я царь еще…
И конечно, Борис не идет на смерть за убитого
царевича, он изо всех сил, до последнего
цепляется за власть и жизнь. Однако мы
видим сходство в главном –
в навязчивом видении, постоянном
кошмаре, который не покидает царя Бориса ни на минуту ни
во сне ни наяву, как не оставляет
разбойника убитый им мальчик, вопрошающий: «За
что ты меня убил?». И в том, и в другом
случае можно говорить об определенной
«объективности» видений; можно с
определенной долей осторожности предположить, что
видения Бориса показаны не как галлюцинации, плод
расстроенного воображения, а некая
действительность, которая подтверждается
событиями. С другой стороны, разбойник не становится
жертвой прелести, иначе его старец просто бы не
отпустил идти на смерть. И в том, и в другом
случае совесть становится реакцией души на
действительное присутствие
сверхъестественного начала.
(Окончание
следует.)
02 / 06 / 2010
|